d_34 (d_34) wrote,
d_34
d_34

Category:

Император Александр I - лучший друг французов и поляков



31 марта 1964 года исполнилось 150 лет с того дня, когда русский император Александр I, в сопровождении короля прусского и австрийского генерала Шварценберга, вступил в Париж во главе гвардии и союзных войск. Зрелище было одним из самых редких. Весь Париж высыпал на улицу; тротуары, окна, крыши домов полны были народом, с балконов махали платками.

Это был лучший день в его жизни. Ни торжественная встреча в Лондоне и в Амстердаме, ни фимиамы, курившиеся в Германии, не могли затмить парижского триумфа. Два месяца пребывания во французской столице были сплошным купанием в лучах славы и почестей. Он блистал в салоне мадам де Сталь, танцевал в Мальмезоне с императрицей Жозефиной, посещал королеву Гортензию, беседовал с учеными, поражая всех своим образцовым французским языком. Выходил и выезжал без охраны, охотно вступал в разговоры с народом на улице, и всегда его сопровождала восторженная толпа. Популярность его была такова, что к ней возревновал Луи XVIII, посаженный на трон милостию Александра.

Казалось бы, русское национальное самолюбие удовлетворено было полностью.


Но у многих современников, особенно участников парижского взятия, зрелище «Александра среди Парижа» породило чувство не гордости, а обиды. Блистал один царь, армия же, претерпевшая столько лишений и вознесшая его на небывалую высоту, поставлена была в самое унизительное положение. В то время, как союзное начальство создало для прусских и австрийских солдат вполне приличный режим, с русскими обращались, как с сенегальцами, стараясь прятать от взоров парижан. «Победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах, – писал участник кампании Н.Н. Муравьев, известный впоследствии под именем Карского. – Государь был пристрастен к французам и до такой степени, что приказал парижской национальной гвардии брать наших солдат под арест, когда их на улице встречали, отчего произошло много драк». Не мало оскорблений перетерпели и офицеры. Стараясь приобрести расположение французов, Александр, согласно Муравьеву, «вызвал на себя ропот победоносного своего войска».

Во второй свой приход в Париж, после знаменитых «Ста дней», в 1815 году, он нанес этому войску еще более чувствительную обиду. Заметив во время церемониального марша гвардейской дивизии, что некоторые солдаты сбились с ноги, он приказал двух заслуженных командиров полков посадить под арест. Само по себе это еще не представляло ничего необычного; одиозность заключалась в том, что арестовывать провинившихся должны были англичане, и содержаться они должны были не на русской, а на английской гауптвахте. Напрасно Ермолов умолял лучше в Сибирь их сослать, чем подвергать такому унижению русскую армию. Император остался непреклонен.

До офицеров часто доходили презрительные отзывы государя о своих подданных; каждого русского он считал [177] либо плутом, либо дураком. Никаких заслуг за ними не признавал. Когда во время смотра русской армии при Вертю герцог Веллингтон отозвался о ней с чрезвычайной похвалой, Александр во всеуслышание заметил, что всем обязан исключительно иностранным офицерам, состоявшим у него на службе. Казалось, в нем воскресли замашки его гольштейн-готторпского деда Петра III. Обнаружилась резкая разница в обхождении с русскими и с иностранцами. Полковник Михайловский-Данилевский свидетельствует об обворожительной любезности царя всякий раз, когда у него бывали иноземцы, и о резкой перемене тона, как только они уходили. С оставшимися русскими Александр начинал обращаться, как помещик со своей дворней после отъезда гостей.

Принимая с наслаждением овации парижан, он не захотел приветствий и рукоплесканий своего собственного народа. В Петербурге воздвигались к его приезду триумфальные арки, сооружался фейерверк и иллюминация, но он еще с дороги прислал высочайший рескрипт на имя петербургского главнокомандующего Вязьмитинова с запрещением каких бы то ни было встреч и приемов. Приехал в Петербург в семь часов утра, с таким расчетом, чтобы его никто не видел. Только когда прибыла морем гвардия, высадившаяся у Ораниенбаума, он не мог отказать ей в почетной встрече, каковая и состоялась 11 августа 1814 года.

* * *

Париж был взят не для славы России, а для славы «нового Агамемнона», который всё делал, чтобы забыли, чей он царь, и видели бы в нем только доброго и светлого «императора Александра». Он один красовался перед Европой, ничего не щадя, ничего не жалея для снискания симпатий ее народов, особенно французов и поляков.

Первым его делом, по приезде в отвоеванное Вильно в 1812 году, было – снять особым манифестом всякую вину с литовских и белорусских поляков за их измену и переход на сторону неприятеля. Позднее, в письме к князю Адаму Чарторийскому, он признавался, что сделать это было не легко по причине сильного озлобления в русском обществе. [178] Из всех двунадесяти языков, пришедших с Наполеоном, поляки отличились наибольшими грабежами и зверствами по отношению к русскому населению, на котором вымещали свою досаду за раздел Польши. Кутузов дожидался приезда царя, чтобы предложить ему на подпись указ о конфискации панских имений с тем, чтобы наградить ими офицеров, отличившихся в Отечественной войне.

Но расположение поляков императору было дороже крови своих подданных. В обращении к жителям Герцогства Варшавского говорилось: «Вы опасаетесь мщения? Не бойтесь. Россия умеет побеждать, но никогда не мстит.».

Амнистия эта поразила даже либералов. Лагарп писал Александру: «При другом государе, половина Польши была бы конфискована без всякого нарушения законов и установленных обычаев, но Ваше величество нашли средство быть милостивым там, где другие усмотрели бы повод для наказания».

12 января 1813 года подобная же амнистия объявлена была курляндским изменникам. Никогда, однако, не было объявлено ни об амнистии, ни о смягчении участи того небольшого числа русских, что провинились перед отечеством во время нашествия Наполеона. Они были, по всем правилам, отданы под следствие и суд.

* * *

Со стороны русских государственных деятелей немало было возражений против похода на Париж. Сам главнокомандующий М.И. Кутузов считал его делом антирусским и пребывал, по этому поводу, в постоянных противоречиях с императором.

Главнокомандующий с самого начала войны вел борьбу с союзническим влиянием, пустившим в Петербурге и в армии такие корни, что многие офицеры смотрели на события нерусскими глазами.
«Мы никогда, голубчик мой, с тобой не согласимся, – сказал он раз одному из своих генералов, – ты думаешь только о пользе Англии, а по мне, если этот остров сегодня пойдет на дно моря, я не охну».

Все наиболее осведомленные историки, вроде Н.К. Шильдера, полагают, что общественное мнение в России было на стороне главнокомандующего. Говорили, что Россия и без того совершила чудо и что теперь, когда отечество спасено, ей незачем приносить жертвы для блага Пруссии и Австрии, чей союз хуже откровенной вражды. Дошло до того, что Пензенская губерния, сформировавшая свое ополчение для борьбы с вторгшимся в Россию неприятелем, не пожелала отправить его в заграничный поход.

Один император, поддерживаемый раболепным хором придворных, да союзническими дипломатами, настаивал на преследовании и низложении «тирана».

В какой-то мере, Александр может считаться предшественником русского «западничества» 30-40-х годов, по крайней мере, его лексикона и фразеологии. Именно с похода 1813 года слова «Европа», «мир», «вселенная», «человечество» стали произноситься с той декламационной напыщенностью, которая так привилась впоследствии. Первые слова Александра к собравшимся во дворце генералам, по прибытии в Вильно в декабре 1812 года, были: «Вы спасли не одну Россию, вы спасли Европу». Когда князь М.Ф. Орлов явился к маршалу Мармону с предложением сдаться на капитуляцию, он отрекомандовался «флигель-адъютантом его величества императора всероссийского, который желает спасти Париж для Франции и мира». Тот же Орлов, по поводу притязаний России, сказал, что она хочет «ничего для себя и всего для мира».

В то время, как Австрия, Пруссия, Англия шли под своими национальными знаменами и откровенно преследовали национальные интересы, Александр представлял себя благодетелем и освободителем «вселенной».

Прусский король, не успев еще выступить в поход, приготовил счет на 94 миллиона франков в возмещение поставок для наполеоновской армии в 1812 году. После победы союзники забирали у Франции порты, крепости, корабли, пушки, военное имущество и припасы, отхватывали территории на Балканах и в Италии.

Александр не брал ничего. Он держался так, что никому в голову не приходило, что это царь самой бедной страны, чья столица обращена в пепел, чьи восемь губерний разорены до тла, чья и без того слабая экономика подорвана, чей народ истекает кровью после небывалой в истории войны. О бедствиях этой страны он ни разу не обмолвился. Не любил и вспоминать об этом. «До какой степени государь не любит вспоминать об Отечественной войне!», – замечает барон Толь в своих записках. «Сегодня годовщина Бородина», – напомнил он императору 26 августа 1815 года; Александр с неудовольствием отвернулся от него.


Михайловский-Данилевский, постоянно находившийся при царе, оставил в своем дневнике такую запись под 1816 годом. «Непостижимо для меня, как 26 августа государь не токмо не ездил в Бородино и не служил в Москве панихиды по убиенным, но даже в сей великий день, когда все почти дворянские семьи в России оплакивают кого-либо из родных, павших в бессмертной битве на берегах Колочи, государь был на бале у графини Орловой. Император не посетил ни одного классического места войны 1812 года – Бородина, Тарутина, Малоярославца, хотя из Вены ездил на Ваграмские и Аспернские поля, а из Брюсселя в Ватерлоо».

Звание русского царя, казалось, меньше всего удовлетворяло Александра. «Бог ниспослал мне власть и победу для того, чтобы я доставил вселенной мир и спокойствие».

Для снискания восторгов и кликов парижской толпы этот язык был самым верным, но у испытанных политиков, особенно таких, как Меттерних и Талейран, он не мог не вызвать насмешки. «Вселенная» скоро дала урок своему освободителю, превратив антинаполеоновскую коалицию в коалицию антирусскую.

Для того же Талейрана, в первые дни по взятии Парижа, каждое слово Александра было законом; он даже жить пригласил его к себе в дом; но уже через месяц царь переехал от него в Елисейский дворец. Талейран объединил против него всех недавних его союзников. Луи XVIII, корчивший из себя Людовкика XIV, начал демонстративно оказывать своему благодетелю знаки пренебрежения – развалился, при первом же свидании, в кресле, предложив императору стул; за обедом, когда лакей собирался сначала Александру налить супа, заорал «pour moi s'il vous plai!».

Наиболее обязанная Александру европейская страна, Пруссия, меньше чем через десять лет забыла его благодеяния, а в эпоху Бисмарка, Трейчке, Вильгельма II самый факт участия России в освобождении Германии замалчивался либо отрицался вовсе. О том, как благодарила Австрия – всему миру известно.

* * *

Затмить Наполеона и привлечь к себе внимание мира он собирался не как полководец, а как  новый «Агамемнон» – предводитель царей и народов. Его заботой было – как можно меньше походить на своего соперника. Там, где Наполеон говорил «моя воля», Александр говорил «Провидение»; Наполеон говорил «война», Александр – «мир» Наполеон хотел, чтобы перед ним трепетали, Александр ставил задачей быть любимым. «Увидим, что лучше: заставить себя бояться или любить», – сказал он в Вильно, в декабре 1812 года, замышляя поход на Париж. Отсюда джентльменское обращение с врагами и со всеми чужеземцами вообще.

Союзники часто становились в тупик, не будучи в силах понять поведение «Агамемнона».
«В отношении к Парижу, – писал Кестльри, – его личные взгляды не сходятся ни с политическими, ни с военными соображениями. Русский император, кажется, только ищет случая вступить во главе своей блестящей армии в Париж, по всей вероятности для того, чтобы противопоставить свое великодушие опустошению собственной его столицы».

Вступая в Париж, он отменил оскорбительный обряд поднесения ключей города и сделал всё для пощады национального самолюбия жителей. Он спас Лувр от расхищения и Вандомскую колонну от ярости роялистов. Позднее, в 1815 году он воспротивился намерению прусского генерала Блюхера взорвать Иенский мост через Сену. В то время, как Наполеон отдал приказ через генерала Жирардена, при отступлении своих войск из Парижа, взорвать гренелльский пороховой погреб, отчего половина столицы могла взлететь на воздух, Александр предложение капитуляции мотивировал желанием спасти Париж от бомбардировки.

Это желание нравиться чужим народам – отличительная черта Александра I. Можно думать, что знаменитые конституционные мечтания юных лет рассчитаны были на завоевание популярности в Европе. Идея предстать перед нею более свободолюбивым, чем Наполеон, заключала одно из средств борьбы с ним. Только этим и можно объяснить, что, не дав русскому народу никакого государственного преобразования, он щедро раздавал конституции Ионическим островам, Финляндии, Польше, да не какие-нибудь, а самые либеральные, самые «передовые». Он же настоял и на даровании «Хартии» французам при воцарении Луи XVIII.

Из всех прозваний, данных Александру, – «Сфинкс», «Блестящий метеор севера», «Коронованный Гамлет» – самым метким надо признать то, которое дал Наполеон: «Северный Тальма». Тальма – знаменитый актер того времени.
Поражать, изумлять, производить впечатление – было его страстью.

Жителей Вены в 1815 году он привел в неистовый восторг, встав во главе гвардейской части и салютуя обнаженной шпагой императору Францу. Никто лучше его не умел заставить говорить о себе в желательном для него смысле. Так, слухи о его склонности к католицизму поддерживались искусно разыгранными сценами, вроде той, когда он вдруг опустился на колени перед католическим прелатом князем Гогенлоэ. Был также случай в маленьком польском местечке, когда священник, войдя в пустой костел, увидел перед [195] амвоном молитвенно склонившегося русского офицера, оказавшегося императором всероссийским.

Все годы своего правления он был всё тем же «северным Тальма», только в новых ролях. И все эти роли были не русского, а западного репертуара, да и разыгрывались, главным образом, перед западной публикой. Как провинциальный актер, рвущийся откуда-нибудь из Харькова на столичную сцену, Александр стремился на Запад.

Думается, что французы и поляки особенно любезны были его сердцу как раз потому, что это – самые «театральные» народы, наиболее падкие до внешнего блеска, красивой фразы и позы. Именно у них он пользовался наибольшим успехом.
Барону Витролю он сказал, что после взятия Парижа у него не будет других союзников, кроме французского народа. К французам он прежде всего и ревновал своего противника. Говорят, когда пришло известие о возвращении с Эльбы, Александр взволнован был не фактом нового появления Бонапарта в Европе, а восторженным приемом, оказанным ему парижанами. Давно ли Париж целовал стремена ему, Александру? И вот, целует их сопернику. Предательство Меттерниха и Кестльри – ничто, в сравнении с такой изменой.


Сейчас, через полтораста лет, подвиг Александра выглядит пиротехническим эффектом, пустой вспышкой. Он не сделал свою страну более великой, чем она была и даже не указал ей истинного пути к величию. За разыгранной им феерией кроется историческая трагедия России.

Сделавшись при Петре державой европейской, она усвоила во многом ложный взгляд на свой европеизм – не поняла, что ее победы должны одерживаться не под Кульмом и Лейпцигом, а на полях лицейских. Хотя она, в течение XVIII века, сделала изумительные успехи в усвоении культуры, они все еще были недостаточны, чтобы покрыть путь, пройденный Европой за тысячу лет. Вместо этого, она постоянно вовлекается в чужие распри и всеми действиями обнаруживает отсутствие у нее собственной доктрины внешней политики.
Дипломатические и военные демарши никогда серьезно не обдумывались. Сегодня приходило на ум послать русскую армию в Пруссию, против Фридриха II, завтра в Италию для изгнания французов, послезавтра приказ: «Донскому и Уральскому казачьим войскам собираться в полки, идти в Индию и завоевать оную». Огромная страна шла на поводу у чужой дипломатии, становилась жертвой политических фантазий, а то и родственных связей царей с гольштинскими, ольденбургскими, вюртембергскими, мекленбургскими домами.

Национальная выгода подменялась личной прихотью государя, а здравый смысл – тщеславием. И как знать, не от того ли погибла императорская Россия, что вступила в мировую войну не во имя своих, а чужих интересов?

Николай Ульянов "Северный Тальма".
Tags: XIX век, Европа, Польша, Российская империя, Россия, Франция, война, династия Романовых, история, монархия, победа, политика
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments